Положение СССР к концу 1938 г. внушало нечто большее, чем просто беспокойство. Хотя его руководители старались создать впечатление полнейшего спокойствия и уверенности в своих силах, они не могли не знать этого. Ни разу еще после 1922 г. их страна не попадала в подобную осадную ситуацию. Даже увязнув в войне с Китаем, Япония продолжала оказывать нажим на советские границы: летом 1938 г. на Дальнем Востоке, на озере Хасан, южнее Владивостока, конфликт из пограничного инцидента разросся до масштабов вооруженного столкновения с участием целых дивизий. В Европе надвигалась немецкая угроза. После чехословацкого опыта Москва уже не могла полагаться на договор с Францией. Среди сопредельных государств на Западе было мало таких, которые относились бы к СССР благожелательно, а если такие и находились, то их влияние было невелико. Особенно враждебной была позиция Польши. Пилсудский умер, но в Варшаве продолжали править те полковники, которые в 1920 г. участвовали вместе с ним в походе на Советскую Украину и сохранили честолюбивые замыслы завоевания территорий вплоть до Черного моря. После Мюнхена они поспешили выклянчить у Гитлера кусочек Чехословакии, значит, они могли прийти ему на помощь и в случае нападения на СССР.
Новая жестокая изоляция наступила в такой момент, когда только что закончившаяся кампания истребления руководящих работников дезорганизовала как промышленность, так и армию. Она прибавила дерзости всем зарубежным противникам Москвы. Объяснять подобной обстановкой капитуляцию английских и французских лидеров перед Гитлером значило бы совершать насилие над истиной. Совсем иными мотивами было продиктовано их поведение, и первым среди них была застарелая злоба к СССР и революционному движению (по формуле «лучше Гитлер, чем народный фронт»). Не подлежит сомнению вместе с тем, что репрессии, являя миру образ общества, настолько раздираемого противоречиями по вопросам внутренней и внешней политики, что для их разрешения необходимыми оказываются темные заговоры и массовые казни, дали дополнительный аргумент всем противникам союза с СССР. Теперь им легче было утверждать, что на Советский Союз нельзя полагаться как на твердого союзника, и они высказывали сомнения относительно боевых качеств Красной Армии и ее способности к наступательным операциям. Об этом твердили не только военные атташе из Москвы и специалисты в штабах западных стран, но и сам Чемберлен, которого поддерживала часть прессы; твердили, заведомо отстаивая неправую линию, но имея в то же время большие возможности убеждать других, особенно тех, кто ничего иного и не хотел, как быть убежденным. Масштабы арестов потрясли в 1938 г. даже американского посла Дэвиса, сторонника антигитлеровского соглашения с СССР.
На XVIII съезде ВКП(б) Сталин и Ворошилов сочли необходимым вступить в публичную полемику с авторами подобных оценок, справедливо расценив их как поощрение нападения на СССР». Сам Сталин вместе с тем не мог не знать, что в тот период, то есть до момента, когда новые руководители освоятся со своими обязанностями, страна и армия остаются весьма уязвимыми.
В исторической литературе Запада есть немало работ, утверждающих, будто Сталин издавна, если не всегда, стремился к соглашению с Германией. В них говорится, что именно это якобы явилось главной причиной политической борьбы между советскими руководителями в 30-е гг. и что сами репрессии будто бы ставили целью подавить фракции противников такого союза. Утверждалось также, что и решение оказать помощь Испанской республике было вроде бы навязано Сталину оппозиционерами осенью 1936 г., то есть до того, как он развязал против них кампанию террора. Много споров, наконец, велось между историками по поводу одного интервью Молотова в 1936 г. Среди прочего Молотов в нем говорит о том, что тенденции, выражающей «совершенную непримиримость» к гитлеровской Германии, в советской общественности противостоит другое, более влиятельное течение, считающее «возможным улучшение отношений между Германией и СССР» . Самое меньшее, что можно сказать обо всех этих домыслах, — они не имеют никаких документальных доказательств. Те же слова Молотова, например, прекрасно могут быть истолкованы — и уже были истолкованы — как простая, принятая в дипломатической игре уловка с целью оказать давление на партнеров, в данном случае на Францию. Единственный реально доказуемый тезис состоит в том, что лишь репрессии дали Сталину такую власть, которая позже позволила ему подписать по собственной инициативе соглашение с Гитлером, не встречая никакого внутреннего сопротивления. Но между этой констатацией и утверждением, что репрессии были развязаны именно для достижения этой цели, лежит немалое расстояние, преодолеть которое ничто — по крайней мере до сегодняшнего дня — не позволяет.
Вся совокупность фактов и документов побуждает вести поиск в противоположном направлении. С 1934 по 1938 г. антигитлеровская политика Москвы была последовательной и систематической, чему соответствовала, кстати сказать, злобность нацистской пропаганды против СССР. Эта политика находила выражение в советских демаршах в Лиге Наций, на полях сражений в Испании, в дебатах лондонского Комитета по невмешательству, в текущей дипломатической деятельности и деятельности международного коммунистического движения. Трудно, повидимому, предполагать, что подобный курс проводился без согласия Сталина. Литвинов, чье имя исторически связано с этой политикой, мог вносить в ее проведение свое незаурядное дипломатическое искусство, но действовалто он неизменно под руководством Сталина. Более правомерно, пожалуй, подчеркнуть на базе анализа самих сталинских речей, что он был достаточно осторожен, чтобы ни при каких условиях не связывать себе руки этой политикой в отличие от того, как это сделал Бухарин, открыто указывавший в своих статьях и выступлениях на фашизм как на истинного смертельного врага СССР.
Однако, даже восхищаясь дальновидностью Бухарина, нельзя, имея в виду опыт развития событий в 30-е гг., сказать, что Сталин был неправ. Доказательством тому был Мюнхен. Англо-французский сговор с Гитлером должен был, естественно, побудить Сталина, как и других советских руководителей, к отступлению на позиции традиционного недоверия к капиталистическому миру в целом, без разделения на фашистов или демократов. Этот сговор должен был возродить у них прежнюю склонность видеть в конфликтах внутри этого мира лишь проявление соперничества в борьбе между империалистическими коалициями и сделать из этого прежний вывод о том, что СССР следует по возможности извлекать выгоду из подобных конфликтов и придерживаться старой доктрины, рекомендующей держаться в стороне от вооруженной борьбы возможно более долгое время. Вот на этой-то основе Москва и принялась очень хладнокровно действовать в сложившейся, такой трудной для нее обстановке.
Из Мюнхенского соглашения советские руководители сделали вывод, что «новая империалистическая война» за передел мира уже началась, «стала фактом», хотя, как уточнил Сталин, «не стала еще всеобщей, мировой войной». Этот вывод был сформулирован Молотовым в ноябре 1938 г., затем развит Сталиным в марте 1939 г. на XVIII съезде ВКП (б). Его доклад на съезде был примечателен именно новой, явственно различимой расстановкой акцентов, предвещающей изменения во внешней политике. Он не ставил все капиталистические государства на одну доску; напротив, он провел разграничительную черту между «агрессорами», прямо названными Германией, Японией и Италией, и «неагрессивными, демократическими государствами», которые, вместе взятые, оставались более сильными. Эти государства Сталин упрекал за отказ от идеи «коллективной безопасности», за то, что они предпочли ей «позицию невмешательства», «позицию «нейтралитета»» в надежде на то, что агрессия пойдет в другом направлении, а именно против СССР. Но из констатации факта уже начавшегося нового передела мира Сталин делал тот вывод, что расплачиваться за развязывание агрессии придется именно Великобритании и Франции. Он позволил себе даже иронизировать по поводу антикоммунистического характера «антикоминтерновского пакта», в действительности представлявшего собой коалицию, угрожающую интересам англичан, французов и американцев.
Современная документация не позволяет установить, какие именно из намерений Гитлера были известны Москве. Кое-какие признаки все же уловлены. После нескольких месяцев колебаний Берлин поощрил Венгрию на аннексию Карпатской Украины, отложив пока экспансионистские замыслы в отношении Советской Украины. Нацистская пресса требовала возвращения прежних немецких колоний. Фашистская Италия притязала на французские территории. Одним словом, заключал Сталин, Чехословакию бросили на произвол судьбы, отдали ее Гитлеру, чтобы подтолкнуть его к нападению на СССР, но он, похоже, не собирается «платить по векселю». «Большая и опасная политическая игра», затеянная Парижем и Лондоном, могла, таким образом, окончиться весьма печально для них. Сталин добавлял, что бесполезно «читать мораль людям, не признающим человеческой морали». В число задач внешней политики Советского правительства он включал поэтому одну довольно необычную задачу: «Соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками» . То был первый, пока загадочный намек на его намерение расплатиться с англичанами и французами их же собственной монетой.
На партийном форуме в марте 1939 года Сталин позволил себе прямо высказаться в отношении США, Англии и Франции, вырастивших монстра, который вышел из-под контроля и уже угрожал своим создателям.
Если Сталин был прав, то получается, что фашист, что демократ — всё едино? Но если сравнивать две авторитарные системы, Германии и СССР, то сходных черт можно найти немало. Из этого следует, что фашизм и большевизм — одно и то же? Думаю, нет. Разница между правыми и левыми режимами есть, так же, как и между авторитарными и демократическими.