Народническая террористическая организация «Народная воля»


32

Гораздо раньше, чем бунтарскую пропаганду постиг политический крах на Чигиринском деле, она испытала крах организаци­онный. Федеральное устройство и общинная автономия оказывались совершенно неприложимыми к тайному обществу, каким неизбежно должен был стать в данных политических условиях кружок социалистической пропаганды. По бакунинскому кодексу (усвоенному фактически и небакунистами), каждый член «революционной общины» должен был знать все о всех своих товарищах: община для «своих» должна была жить как бы в стеклянном доме.

При этом предписывалась, с самым важным видом, строжайшая конспирация от «чужих»; но стоило одному из этих последних прикинуться «своим» достаточно ловко (а это легко было сделать — в особенности представителям того «народа», до которого так жаждали добраться) — ив революционном деле не оставалось ничего тайного для полиции. Мало того, провал одной общины вел за собою неизбежно провал целого их ряда, ибо, во имя принципа федерации, «управления» всех общин данной местности должны были осведомлять друг друга о всех своих делах, пользуясь для этого общим шифром и сообщая друг другу революционные клички членов «управлений» и т. п.1. В наше время такая «конспиративная организация» прожила бы не дольше одного месяца — или с первого же месяца стала бы игрушкою в руках провокаторов.

Только совершенной неприспособленностью тогдашней местной полиции к борьбе с какой бы то ни было революцией можно объяснить, что «бунтарские» и пропагандистские кружки 70-х годов держались без провалов по нескольку месяцев и даже лет. Но стоило полицейским центрам, Третьему отделению и прокуратуре заинтере­соваться делом, как провалы посыпались один за другим.

К началу 1875 года в руках полиции было уже более 700 человек, так или иначе скомпрометированных по делам о революционной пропаганде; не разысканными оказалось всего 53 из числа тех, кого полиция желала иметь, а всех активных участников движения едва ли была тысяча человек. Такого полного провала революционное движение в России ни разу не испытывало ни раньше, ни после; даже в дни совсем открытой работы процент арестованных работников не до­стигал такой высоты, несмотря на все новейшие полицейские усовершенствования.

Факт не мог не обратить на себя внимания, в особенности тех, в ком живы были нечаевские традиции и кого не со­всем правильно называли тогда «якобинцами»2. Этой кличкой хотели подчеркнуть «антипатичные» черты заговорщической-так-тики: централизацию, иерархичность и дисциплину, делавшие из мелкого члена организации слепоеорудие революционного «на­чальства». Нечаевец Ткачев на страницах своего «Набата» блестя­ще доказал, однако, — анализом как раз процесса 50-ти, разбирав­шегося в 1877 году, — что без этих «антипатичных» особенностей никакой конспирации быть не может. Год спустя сознали это и уцелевшие от облавы «бунтари» и «пропагандисты».

Скрепя сердце пошли они навстречу централизации, попытавшись влить оставши­еся «революционные общины» в первое тех дней общерусское ре­волюционное общество — партию «Земли и воли». Но массовая работа все же была в их глазах  слишком ценной — и от «хожде­ния в народ» не отказались и землевольцы, только «хождение» в собственном смысле они, ценя предыдущий опыт, заменили поселением среди народа. Относящееся сюда место из воспо­минаний одного из учредителей общества чрезвычайно любопыт­но, — оно показывает, как была потрясена вера в прирожденный социализм «умного русского мужика» уже к 1878 году.

«Прежнее догматическое утверждение, требовавшее, чтобы революционер отправлялся в народ в качестве чернорабочего, потеряло свою безусловную силу. Положение человека физического труда признавалось по-прежнему весьма желательным и целесообразным, но безусловно отрицалось положение бездомного батрака, ибо оно никоим образом не могло внушить уважения и доверия крестьянству, привыкшему почитать материальную личную самостоятельность, домовитость и хозяйственность.

А потому настоятельною необходимостью считалось занять такое положение, в котором революционеру при полной материальной самостоятельности открывалась бы широкая возможность прийти в наибольшее соприкосновение с жителями данной местности, входить в их интересы и пользоваться влиянием на их общественные дела. В силу этого люди устраивались хозяйственным образом в положении вся­кого рода мастеровых: заводили фермы, мельницы, лавочки, зани­мали должности сельских и волостных писарей, учителей, фельд­шеров, врачей и проч.

Особенно желательным считалось, чтобы в среде поселенцев был по крайней мере хоть один человек из уроженцев данной местности». Усвоить организационный опыт ока­зывалось гораздо труднее, чем тактический.

Автор отнюдь не желал посмеяться над своими товарищами, но можно ли без улыбки читать такой его рассказ: «Не так скоро покончили мы с уставом. Михайлов требовал радикального изменения устава в смысле большей централизации революционных сил и большей зависимости местных групп от Центра. После многих споров почти все его предложения были приняты, и ему поручено было написать проект нового устава. При обсуждении приготовленного им проекта немалую оппозицию встретил параграф, по которому член основного кружка обязывался исполнять всякое распоряжение большинства своих товарищей, хотя бы оно и не вполне соответствовало его личным воззрениям. Михайлов не мог даже понять точки зрения своих оппонентов». Революционер наших дней также едва ли бы понял эту своеобразнейшую «точку зрения» на партийную дисциплину, но какой яркий свет бросает этот маленький факт на нравы и обычаи бакунинских «революционных общин»!

«Земля и воля» была первой русской революционной организацией, имевшей свой литературный орган — газету (правильнее — журнал, полное название было: «Земля и воля, социально-революционное обозрение»), которой с октября 1878 по апрель 1879 года вышло 5 номеров, не считая № 6 «Листка «Земли и воли»». Орга­низации 60-х годов не шли дальше выпуска, в сущности, прокламаций, хотя и стремились придать им известную последовательность и периодичность («Великорусе» и «Свобода»). Возможность выпускать в течение полугода, под бдительным оком полиции, насто­ящее периодическое издание — с хроникой, внутренним обозрени­ем, корреспонденциями и т. д. — уже сама по себе свидетельство­вала о такой «солидности» нового общества, которая в предыду­щем не знала себе примера. Тем не менее не прошло года, как и оно было ликвидировано — правда, не так, как предшествовавшие ему кружки: те были «ликвидированы» полицией, «Земля и воля» ликвидировала себя сама, на воронежском съезде в июне 1879 года. Народнические авторы объясняют эту автоликвидацию полицейс­ким террором, будто бы исключавшим для членов общества, посе­лившихся в деревне — «деревенщиков», — всякую возможность сколько-нибудь производительной работы.

Авторы противополож­ного направления указывают, что землевольцы не туда обращались, куда следовало: «Если бы делу сближения с рабочими она (интел­лигенция) посвятила хоть половину тех сил и средств, которые потрачены были на «поселения» и на разные агитационные опыты в крестьянстве, то к концу 70-х годов социально-революционная партия твердо стояла бы уже на русской почве»1. Противники мог­ли бы ответить, что массовая агитация в городе пока давала столь же жалкие результаты, как и в деревне.

На знаменитую демонстра­цию 6 декабря 1876 года (у Казанского собора в Петербурге) жда­ли 2 — 3 тысячи рабочих, а пришло 200 человек, по большей части интеллигентов. Из рабочих больше можно было выловить полити­чески развитых единиц, чем из крестьян, но рабочая масса стала политически возбудимой гораздо позднее. В 70-х годах к ней мож­но было подойти только неэкономической почве. Мифом оказыва­лась вообще «прирожденная революционность» как городской, так и деревенской бедноты, — вот истина, которую должны были при­знать агитаторы-народники после того, как опыт с деревней заста­вил их сознаться, что прирожденный социализм крестьянства — тоже миф. Нужны были долгие годы подпольной работы, чтобы чего-ни­будь добиться внизу. А между тем сверху, казалось, так легко было действовать! В беседе с одним близким приятелем Желябов — будущий лидер «Народной воли» — превосходно выразил это дья­вольское искушение — стать из народника якобинцем. «Желябов рассказал трагикомическую историю своего народничества. Он пошел в деревню, хотел просвещать ее, бросить лучшие семена в крестьянскую душу, а чтобы сблизиться с нею, принялся за тяже­лый крестьянский труд. Он работал по 16 часов в поле, а, возвра­щаясь, чувствовал одну потребность растянуться, расправить устав­шие руки или спину, и ничего больше; ни одна мысль не шла в его голову. Он чувствовал, что обращается в животное, в автомата.

И понял, наконец, так называемый консерватизм деревни: что пока приходится крестьянину так истощаться, переутомляться ради при­обретения куска хлеба… до тех пор нечего ждать от него чего-либо другого, кроме зоологических инстинктов и погони за их насыще­нием. Подозрительный, недоверчивый крестьянин смотрит искоса на каждого, являющегося в деревню со стороны, видя в нем либо конкурента, либо нового соглядатая со стороны начальства для более тяжкого обложения этой самой деревни. Об искренности и доверии нечего и думать. Насильно милым не будешь. Почти в таком же положении и фабрика. Здесь тоже непомерный труд и железный закон вознаграждения держат рабочих в положении по­луголодного волка. Союз, артель могли бы придать рабочим боль­ше силы. Но тут и там натыкаешься на полицию; ей невыгодно такое положение: легче и удобнее давить в розницу. — Ты был прав, — окончил он смеясь, — история движется ужасно тихо, надо ее подталкивать. Иначе вырождение нации наступит рань­ше, чем опомнятся либералы и возьмутся за дело».

Желябов не был формально землевольцем (хотя на автолик­видацию «Земли и воли» имел громаднейшее влияние), но в официальных верхах партии думали совершенно так же. «В то время все представители «Земли и воли» ясно сознавали, что вызвать революцию можно не организацией в слоях народа, а, наоборот, сильной организацией в центре можно будет вызвать революционные элементы и организовать из них революционные очаги», — пишет один из главных устроителей ликвидаторского воронежского съезда. По документам, оставшимся от последней чисто народнической организации, можно шаг за шагом следить, как боролись ее руководители против дьявольского искушения и как дух заговорщичества и революции сверху отвоевывал одну позицию за другою. Уже на первом учредительном съезде «Земли и воли» весной 1878 года «целую бурю» вызвало предложение Валериана Осинского, касавшееся «введения политического элемента вообще в нашу программу и усиления дезорганизаторской деятельности в частности». Слово «террор» еще не получило права гражданства… «Прения по этому поводу были продолжительны и очень горячи. Но деревенщина еще была тогда в силе. Преобладающее настроение общества было строго народническое. И предложение Валериана было отвергнуто огромным большинством». А 13 марта (следующего 1879 года) Мирский стреляет в нового шефа жандармов, Дрен-тельна, и стреляет по решению Большого совета партии, в котором большинство — «деревенщики». Теория, наконец, удостоила санкционировать практику, в которую террор, в качестве одного из приемов борьбы, был давно введен, как ни восставала партия против террора официально. А две недели спустя перед партией оказалась следующая ступень:

Соловьев явился с предложением убить Александра П. «Администрация» «Земли и воли» была уже всецело в руках террористов. Большой совет был еще против проекта Соловьева, но он аргументировал уже не от принципов народничества, а только от практических по­следствий предлагаемого шага. «Я доказывал, — писал в своих воспоминаниях один из членов Совета, — что тем способом, каким имеется в виду осуществить цареубийство, девяносто де­вять против одного говорят за полную неудачу попытки. Но покушение тем не менее окажет свое действие: за ним последует военное положение, т. е. такое положение вещей, из которого единственным выходом может быть вторичное, третичное — целый ряд покушений на цареубийство, инициативу и исполне­ние которых должна будет уже обязательно взять на себя партия, на собственный страх и риск… Замечательно, что против второ­го моего положения (что террор ухудшит дело) возражали сто­ронники цареубийства, те, которым, как я в этом теперь убеж­ден, именно этого (т. е. обострения положения) и хотелось: на самом деле все уже было предусмотрено и решено; обратились же к Совету, главным образом, по настоянию Соловьева, кото­рому сильно хотелось для дела своего заручиться санкцией зем-левольцев». Официальной санкции он не получил, но и отречь­ся от покушения 2 апреля 1879 года партия была уже не в силах. «Покушением Соловьева, — говорит народнический историк «Земли и воли», — революционеры, хотя и против воли боль­шинства, вынужденные обстоятельствами, бросили правитель­ству вызов на смертный бой. Возврата назад не было. Нужно было идти вперед по избранному пути, так как все другие были закрыты. Отступить — значило подписать смертный приговор партии».

Но партии как народнической, т. е. массовой, организации смертный приговор именно и подписывала террористическая так­тика. Покушение Соловьева — неудачное, как и предсказывали противники террора — было весною, а летом того же 1879 года состоялся упоминавшийся нами ранее «ликвидационный» съезд «Земли и воли». На нем «деревенщина» подверглась полному разгрому — террор был признан нормальным орудием партий­ной борьбы по всей линии — от деревни до Зимнего дворца: в этом смысле была дополнена программа, теоретически оставша­яся прежней. Теоретически продолжала признаваться и массовая деревенская агитация: на нее решено было расходовать 2/3 всех средств партии, а на террор лишь 73. На деле все прекрасно пони­мали, что никакой деревенской агитации не будет. Стефанович и его товарищи, правда, обещали в Чигиринщине какое-то «продол­жение», но было слишком ясно, что в таком направлении лучше не продолжать. Немного месяцев спустя после съезда «деревен­щики» формально откололись от террористического теперь боль­шинства, образовав новую группу «Черного передела». Чернопе-редельчество сыграло известную роль в развитии революционно­го движения, послужив мостом между народничеством тех годов и позднейшей социал-демократией, но то была связь идейно-пси­хологическая (и больше психологическая, чем идейная), факти­ческого же влияния на революционные события тех дней «Чер­ный передел» не имел, еще раз на опыте доказав, что массовая агитация как средство вызвать революцию в данный момент не годится. Впрочем, противники чернопередельцев уверяли, будто те на самом деле даже и не занимались агитацией в массах, а толь­ко разговаривали о ней — в каковом виде дело и изображено в известном письме Маркса2, инспирировавшегося тогда из терро­ристического лагеря. Как бы то ни было, поле осталось за «яко­бинцами» (сами они, конечно, так себя не называли), которые очень скоро и формально подчеркнули свой поворот от прежней тактики, приняв название партии «Народной воли». Что не зна­чило, как объяснял их орган (носивший то же название и оказав­шийся самым долговечным из всех русских революционных из­даний XIX столетия — с 1 октября 1879 по октябрь 1885 года выш­ло 12 номеров), чтобы они себя считали выразителями воли народа, а значило лишь, что они стремятся создать такие политические ус­ловия, при которых эта воля могла бы себя обнаружить. Истори­ческая случайность дала как будто нарочно наглядную иллюстра­цию организационным преимуществам нового направления. Зем­левольческий съезд предполагался в Тамбове, куда и съехалось уже порядочно народу. Но «бунтарская» конспирация давно от­стала от событий. Прежние счастливые времена, когда можно было агитировать под носом у полицейских, давно прошли: «Тамбовская полиция сейчас же заметила сборища незнакомых ей молодых людей, державших себя притом шумно и свободно, — началась слежка, и съезд оказался проваленным. Пришлось спешно пере­бираться в Воронеж. Тем временем террористы устроили свой фракционный съезд в Липецке — оставшийся тайною не только для полиции, но и для противной фракции «деревенщиков».»Из Липецка плотной, хорошо спевшейся группой явились они в Во­ронеж и там одержали легкую победу. С первых же шагов видно было, что эти люди, во всяком случае, умеют устроить заговор».

Торжество заговорщической тактики в самом деле было наи­более наглядным признаком совершившейся перемены. «Совер­шение переворота путем заговора — вот цель партии «Народной воли», определяемая программою Исполнительного комитета… Строго централистический тип организации, на весь период борьбы, до первой прочной победы революции, мы считаем за наилучший, единственно ведущий к цели»1. Это было торже­ство каракозовско-нечаевской традиции над традицией чайков­цев и всех других социалистов-народников 70-х годов — «бунта­рей» или «пропагандистов», лавристов или бакунистов, безраз­лично. Преемственность нечаевщины сразу же чрезвычайно ярко выразилась в названиях. Встречая два имени: партия «Народной воли» и Исполнительный комитет, вы, конечно, подумаете о двух учреждениях, их которых второе представится вам исполнитель­ным органом первого. Ничего подобного: исполнительный коми­тет и партия — это было одно и то же. Вернее говоря, партия была такою же фикцией, как нечаевская «Народная расправа», — комитет был единственной реальностью. Зачем понадобилась мистификация— ответ дает статистика. Г. Богучарский в своей кни­ге довольно точно подсчитал число членов Исполнительного ко­митета до 1 марта 1881 года: там перебывало с 26 августа 1879 года (дата первого заседания комитета) 37 человек, «но и этого числа, разумеется, одновременно никогда не было»1. Зато бывали случаи, что одновременно в России оставался только один член Исполни­тельного комитета; начал же он свою деятельность при 28 челове­ках, по подсчету того же автора. Вот сколько было террористов, бросивших в 1879 году «вызов на смертный бой» императорскому российскому правительству! Можно себе представить, какое впе­чатление произвела бы эта статистика, будь она известна своев­ременно. Но народовольцы принимали все меры, чтобы замаски­ровать скромную действительность и от своего врага, и от публи­ки. Исполнительный комитет должен был оставаться для всех, кроме его членов, чем-то таинственным, недоступным и неулови­мым. При арестах его члены упорно называли себя агентами, и так же они должны были именовать себя перед провинциальными кружками «сочувствующих». Члена комитета никто не должен был видеть никогда, а между тем всю работу, до самой черной технической, несли на себе сами члены комитета, ибо никакой «периферии» к их услугам не было. Едва ли нужно объяснять скромность приведенных цифр: психологически дело вполне по­нятно само собою. Вступить в члены террористической организа­ции, где цареубийство стояло первым пунктом в программе дея­тельности (в заседании 26 августа 1879 года решено было «все силы сосредоточить на одном лице государя»; этим не исключа­лись покушения на других представителей власти, но намечалась главная цель), значило надеть себе петлю на шею — со средне-обывательской точки зрения, совершить «замаскированное само­убийство». В момент массового революционного подъема способ­ных на такое «самоубийство» людей могло бы оказаться и доволь­но много, но в 1879 году никакого массового подъема не было; революционерам приходилось черпать силы из своей собствен­ной среды, а их число, после всех разгромов и разочарований, едва ли выходило из сотен, и даже очень немногих сотен: тут и 40 че­ловек являлись весьма значительным процентом. Притом для за­говора количество не так много значит, как качество: кучка ге­нералов и офицеров, которым армия слепо предана, могут устро­ить заговор, низвергающий правительство, вчера еще казавшееся прочнее пирамид, хотя бы посвященных в дело было всего десять человек; чем меньше, тем даже лучше. Русская история богата заговорами: были и многолюдные, но неудачные, как заговор де­кабристов; были и очень малолюдные, но весьма удачные, как тот,

который сделал Екатерину II из опальной царской жены самодер­жавною императрицей, а Петра III — из самодержавного импера­тора сначала политическим арестантом, а потом — покойником. У Григория Орлова товарищей было едва ли больше, чем членов в Исполнительном комитете: но у него зато было три гвардейских полка из четырех, составлявших тогда императорскую гвардию. Читатель догадывается, о каком «качестве» идет здесь речь. Лич­ное мужество народовольцев засвидетельствовано всеми полити­ческими процессами того времени, их энергия, их многоразлич­ные таланты от технических до литературных — всей их деятель­ностью, тогдашней и позднейшей; это несомненно был цвет тогдашней молодежи. Но, по пословице, «Один в поле не воин», самые выдающиеся личные достоинства не заменят материаль­ной силы. Как с этой стороны обстояло дело у Исполнительного комитета? Тот же автор сделал попытку учесть денежные сред­ства народовольцев1. Цифры его, несомненно, ниже действитель­ности, — по отчетам «Народной воли» о состоянии партийной кассы судить нельзя, ибо в этих отчетах сознательно пропуска­лись наиболее крупные пожертвования, чтобы не обратить на них внимание полиции (позже отчеты и вовсе прекратились). Но если в данном случае нет возможности оперировать статистическим методом, достаточно выразительны приводимые г. Богучарским цитаты. Вот один пример: ведется подкоп под Курскую дорогу (взрыв царского поезда 19 ноября 1879 года); для этого специаль­но куплен дом, все, что в нем делается, должно, конечно, быть окружено строжайшей конспирацией, и этот дом закладывают (что было сопряжено с его осмотром) ради того, чтобы полу­чить 600 рублей! Рисковать из-за такой суммы провалить важней­шее, в тот момент, дело партии можно было только при совер­шенном безденежье. Вот другой пример: 1 марта у Исполнитель­ного комитета не нашлось квартиры для собрания — и он собрался в лаборатории, где накануне всю ночь изготовлялись бомбы… И дело опять слишком понятно: только массовое движение может создать приток больших средств в кассы революционных орга­низаций. Когда приходится зависеть от индивидуальных «благо-творений», много не соберешь. Можно с уверенностью сказать, что из буржуазных кругов революционеры 70-х годов никакой сколько-нибудь щедрой поддержки не получали: и для чего бы буржуазия стала поддерживать своими деньгами людей, борю­щихся с ее собственным буржуазным правительством? Капита­лы же, какие имелись у самих отдельных революционеров, были к народовольческому периоду уже израсходованы или захвачены правительством (первое имело место по отношению к деньгам Войнаральского, отдавшего на революционное дело все свое со­стояние — около 40 ООО р., второе — по отношению к состоянию Лизогуба, повешенного Тотлебеном в Одессе в августе 1879 года; у него было до 150 ООО р., из которых не более трети попало в кассу партии). Чтобы дополнить картину «материальных средств», нам остается сказать, что людей в распоряжении Исполнительно­го комитета было так же мало, как и денег. Много говорилось, и в свое время, и впоследствии, о боевых дружинах из рабочих: ника­ких следов таких дружин, однако, не найдено, — были отдельные рабочие-террористы (как Халтурин, устроивший взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года), но, считая их, мы едва ли выйдем из первого десятка. Была военная организация, состоявшая исклю­чительно из офицеров, но офицерские кружки были, собственно, группами пропаганды, где читали Лассаля, Маркса и нелегаль­ную литературу и дебатировали политические темы1. И хотя орга­низация ставила одной из своих задач «исключительно военное вос­стание с целью захвата верховной власти», — никаких, даже подго­товительных шагов к осуществлению этой задачи найти нельзя. Нельзя указать ни одной воинской части, которая была бы целиком в руках народовольцев — как были отдельные полки или хотя роты в руках декабристов. Были, опять-таки, отдельные офицеры-тер­рористы, как лейтенант Суханов, — вот и всё.

Мы недаром остановились на этом, может быть, «скучном», вопросе — о материальных силах и средствах народовольцев. Этими силами и средствами определялась всецело их тактика, а их тактикой в значительной степени определялась программа Народной воли. Читатель удивится — он привык слышать, что программой определяется тактика, а не наоборот; так должно быть, — но в революции, как и всюду, объективное командует над субъективным. Мы до сих пор принимали как бы за данное, что Народная воля была партией террористической, и говорили рань­ше, что заговорщическая тактика всего лучше гармонирует имен­но с террором. Действительно, без конспирации террор просто невозможен, и почти все заговорщики всех времен и народов не отказывались от этого приема революционной борьбы. Но, кажет­ся, не было ни одного заговора на свете, где к террору, и притом к «центральному террору», т. е. к попыткам цареубийства, своди­лась бы в сущности вся или почти вся борьба. «Центральный тер­рор» сам по себе, без других задач и приемов революционной борь­бы, является просто бессмыслицей. На место убитого государя станет другой, его наследник, — и дело придется начинать сызно­ва. А наивность обывательского представления, что власть мож­но «запугать» террором, прекрасно понимали сами народоволь­цы: на психологический эффект испуга они рассчитывали только как на минутное средство в решительный момент — в начале на­родного восстания. Без этого последнего и помимо него они сами не мыслили террористической тактики. В документе, который мы имеем в виду («Подготовительная работа партии»), «главнейшие задачи» Народной воли являются перед нами в весьма обширном виде: «1) создание центральной боевой организации, способной начать восстание; 2) создание провинциальной революционной организации, способной поддержать восстание; 3) обеспечить вос­станию поддержку городских рабочих; 4) подготовить возмож­ность привлечения на свою сторону войска или парализование его деятельности; 5) заручиться сочувствием и содействием интелли­генции — главного источника сил при подготовительной работе; 6) склонить на свою сторону общественное мнение Европы»1. Много задач, как видите, — и среди них террор даже не назван, хотя в пункте 1-м он подразумевается. А между тем, к террору свелось на практике все, и никаких попыток вооруженного вос­стания сделано не было даже 1 марта 1881 года, когда будто бы какие-то рабочие предлагали Перовской увлечь массы на улицу, — из чего, само собою разумеется, не произошло бы ничего дальше повторения, с большим, конечно, кровопролитием демонстрации 6 декабря 1876 года. С сорока человеками, без всякой массовой организации, восстания устроить было нельзя, — можно было только о нем говорить, тогда как для бомбистских выступлений, даже для рытья мин и подкопов, достаточно было двух дюжин решившихся пожертвовать собою людей. Но и это лишь при ус­ловии сосредоточить работу данной кучки лишь на одной цели. Даже массового террора при наличных силах Исполнительного комитета устроить было нельзя, — «центральный террор», ряд покушений на одно лицо, оставался единственным объективно возможным выходом.

Что было с тактикой, то же случилось и с программой. Официально и «Народная воля» продолжала оставаться социалисти­ческой партией; в программе Исполнительного комитета мы име­ем и «принадлежность земли народу» (п. 4-й), и «систему мер, имеющих целью передать в руки рабочих все заводы и фабрики» (п. 5-й). А на деле, тотчас после воронежского съезда, Желябов уже поднял вопрос о том, чтобы не писать больше об аграрном вопросе, «дабы не отпугивать либералов», — а другой народово­лец, Баранников, очевидно, основательно вспомнивший нечаев-щину, предлагал «мистифицировать либералов изданием особого листка от Исполнительного комитета, программа которого (т. е. листка) должна была быть только политической»1, то есть где бы никаким социализмом и не пахло. «Программа Исполнитель­ного комитета», по духу, несомненно, была республиканской («Наша цель — отнять власть у существующего правительства и передать ее Учредительному собранию», которое дальше имену­ется — «имеющим полную власть»), но так как республика могла «отпугнуть либералов» не меньше, чем национализация земли или социализм, то, во-первых, слово «республика» обошли даже и в тексте программы, а затем и самое понятие, обозначаемое этим словом, перестало играть сколько-нибудь серьезную роль в гла­зах самих народовольцев. «В программе, по которой я действова­ла, — говорила В. Н. Фигнер в своей речи на суде, — самой суще­ственной стороной, которая имела для меня наибольшее значе­ние, было уничтожение абсолютистического образа правления. Собственно, я не придаю практического значения тому, будет ли у нас республика или конституционная монархия. Я думаю, что можно мечтать и о республике, но что воплотится в жизнь та фор­ма, к которой общество окажется наиболее подготовленным, так что этот вопрос не имеет для меня особенного значения». В дан­ный момент В. Н. Фигнер, конечно, не руководилась какими-либо «дипломатическими» соображениями, — но привычка террорис­тов «не придавать практического значения» вопросу о республи­ке сложилась, вне сомнения, на почве дипломатии — по отноше­нию к «либералам», единственной возможной материальной базе Народной воли, единственному возможному (хотя и не оправдав­шему ожиданий) источнику ее средств. Под конец, в период уже разгрома, соглашались «помириться» с правительством даже на условии амнистии политическим да некоторого расширения сво­боды печати, собраний и т. п. Логически развертываясь, история Народной воли привела к положению вещей, диаметрально про­тивоположному тому, с чего началось социалистическое движе­ние 70-х годов: там была необъятная программа, ниспровергав­шая «все», — и весьма невинная тактика; здесь программа была так «практически» обрезана, что даже движение 1905—1906 го­дах дало более крупные результаты, — но эта скромная програм­ма сочеталась с тактикой самой революционной, какую только можно себе представить.

Слабость сил революционеров вела к террору. «Ни за что бо­лее, по-нашему, партия физически не может взяться, — писал накануне казни Валериан Осинский находившимся на воле това­рищам. — Но для того, чтобы серьезно повести дело террора, вам необходимы люди и средства…». И вот, в погоне за «средства­ми», пришлось радикально изменить социальный базис револю­ции: крестьяне и рабочие могли еще дать «людей» — последние и давали, но «средства» могла дать только буржуазия. Что револю­ционерам-социалистам приходилось рассчитывать на буржуазию, в этом одном была уже трагедия. Это моральное самопожертвова­ние стоило того физического, на которое обрекал людей террор. Довольно часто приходится слышать, что 1 марта было «агонией» «Народной воли»: гораздо правильнее сказать, что сама «Народ­ная воля» была агонией социализма 70-х годов. Но стоило ли, по крайней мере, вторично жертвовать собой — своею нравственной физиономией? Привычка к западноевропейскому трафарету, име­ющая столь великую власть над русским интеллигентом, мешала народовольцам видеть тот факт, что империя Александра II была уже буржуазной монархией — насколько буржуазная монархия вообще была мыслима на данной ступени экономического разви­тия. На страницах самой «Народной воли» один весьма талантли­вый писатель, стоявший чрезвычайно близко к народовольцам, пы­тался растолковать им эту истину. «Вы боитесь конституционного режима в будущем, — писал Н. К. Михайловский осенью 1879 года, когда идеология народовольцев только складывалась. — Огляни­тесь, это иго уже лежит над Россией»… «Россия только покрыта горностаевой царской порфирой, под которой происходит кипучая работа набивания бездонных приватных карманов жадными при­ватными руками. Сорвите эту когда-то пышную, а теперь изъеден­ную молью порфиру, и вы найдете вполне готовую, деятельную буржуазию. Она не отлилась в самостоятельные политические формы, она прячется в складках царской порфиры, но только по­тому, что ей так удобнее исполнять свою историческую миссию расхищения народного достояния и присвоение народного тру­да… Европейской буржуазии самодержавие — помеха, нашей бур­жуазии оно — опора»1. Если бы народовольцы могли читать бур­жуазную публицистику, не гласную и явную, газетную, — перед публикой все и всегда прихорашиваются, — а публицистику, так сказать, интимную — публицистику «конфиденциальных» записок, предназначавшихся для личного употребления высокопоставлен­ных лиц, а не для печати, они могли бы найти там сколько угодно «оправдательных документов» к тезису Михайловского. Не менее крупный, в своем роде, идеолог другого крыла российской «обще­ственности», Чичерин, писал в те времена в записке, которую он через посредство Д. А. Милютина доставил Лорис-Меликову:

«…Власти необходимо прежде всего показать свою энергию, до­казать, что она не свернула своего знамени перед угрозою… Про­тив организованной революции должна стоять крепкая правитель­ственная власть, организации можно противопоставить только организацию». «Толки о представительстве вызваны у нас вовсе не стремлением ограничить самодержавие. В России большин­ство не ищет ни большей личной свободы, ни гарантий про­тив власти; той общественной свободы, которой у нас пользу­ется гражданское лицо, совершенно достаточно. В советах власти призвать к содействию выборных людей сказывается иное побуждение, по крайней мере, у тех, кто не примешивает к обще­ственному делу личных целей. Русское общество чувствует, что в виду усложняющихся интересов и грозящих опасностей прави­тельству необходимо найти лучшие орудия, и что оно найдет их только в его (общества) содействии»1. От людей ждали, что они предоставят хотя бы свои «средства» в распоряжение рево­люции, а они только о том и мечтали, чтобы сделаться «орудия­ми» правительства против этой самой революции… Чичерин был очень «правым» либералом, конечно, — но, тем не менее, это был, лично чрезвычайно независимый человек, отнюдь не наемное перо и не политический карьерист какой-нибудь вроде Каткова. А ли­бералом он был настолько, что правительство Александра III рас­пространило, как известно, и на него свою опалу. У «левых» ли­бералов мы встречаем, в сущности, совершенно то же отношение к революции, только смягченное некоторою слезливою сентимен­тальностью по адресу «жертв увлечения». Вот, например, каким стилем выражались авторы известной московской записки (Му­ромцев, Чупров и Скалой), поданной тому же Лорис-Меликову в марте 1880 года: «Невозможность высказываться открыто застав­ляет людей таить мысли про себя, лелеять их втихомолку и рав­нодушно встречать всякую, хотя бы незаконную, форму их осу­ществления. Таким образом создается весьма важное условие для распространения крамолы — известное послабление со сторо­ны людей, которые при иных обстоятельствах отвернулись бы от нее с негодованием»2. А между тем московская записка была все же самым ярким документом «земского движения» (характер­но, что писали-то ее как раз не земцы, а публицисты и профессо­ра), единственным, где вопрос о конституции ставился почти оп­ределенно. И только отдельные единицы из числа земцев реша­лись хотя бы вступить в сношения с революционерами — но лишь со специальной целью отговорить их от террора. Так, в декабре 1878 года И. И. Петрункевич, лидер тогдашних «левых земцев», с одним из своих товарищей вели в Киеве переговоры с Валериа-ном Осинским и его друзьями, — причем «одним из первых усло­вий для успеха конституционной агитации» ставилось «приоста­новление террористической деятельности революционеров, залу-гивавгией известную часть нашего общества», а равным образом и правительство1. «Правые» негодовали и предлагали себя в «ору­дия»; «левые» боялись и просили перестать… Народовольцам не оставалось надеяться ни на кого, кроме самих себя.

Революция превратилась в дуэль Исполнительного комитета, с одной стороны, русского правительства — с другой. Покуше­ния, убийства и казни — казни, убийства и покушения наполня­ют, совсем и без исключения, хронику революционного движения с 1878 по 1881 год. Причем сразу бросается в глаза, что казней было гораздо больше, чем покушений, — неизмеримо больше, чем убийств. С августа 1878 по декабрь 1879 года было казнено сем­надцать революционеров2, а со стороны правительства за этот промежуток времени пали только двое: харьковский ген.-губер­натор кн. Кропоткин и уже упоминавшийся нами шеф жандармов Мезенцев. Тут уже была не «смерть за смерть», а смерть за де­сять смертей. Желябов правильно резюмировал положение, ска­зав: «Мы проживаем капитал». Сосредоточение всех покушений на одном лице — Александре II — еще раз диктовалось объек­тивными условиями: приходилось спешить, чтобы сделать что-нибудь решительное раньше, чем правительство всех переловит и перевешает. На стороне народовольцев была опять неумелость русской полицейской организации: несколько набив руку на лов­ле пропагандистов, она, эта организация, снова растерялась пе­ред террором. С пропагандистами было сравнительно легко: в городе достаточно было следить за молодыми людьми, обладав­шими «нигилистическими» признаками (длинные волосы у муж­чин, короткие у женщин, плед, синие очки и т. п.), чтобы с риском громадных ошибок, разумеется, уловлять «неблагонадежных». А так как за ошибки платили арестованные, а не полиция, то после­дняя могла относиться к своим промахам с равнодушием, истин­но философским. В деревне было еще проще: достаточно было присматривать вообще за интеллигентными людьми, которые там, в деревне, все наперечет. Народовольцы жили как все, одевались как все1, притом самая их малочисленность служила для них лиш­ней ширмой: можно было арестовать сотню молодых людей с са­мой революционной репутацией и не быть уверенным, что среди них есть хоть один член Исполнительного комитета. А к класси­ческому средству новейших дней, к провокации, прибегли только уже в период распада «Народной воли». Небогатая полицейская фантазия не сразу могла подняться до инфернальной картины — революционера-террориста, человека «обреченного», который согласился бы за хорошую сумму денег предать и свое дело, и своих товарищей. Провалы народовольцев были обыкновенно свя­заны с чрезвычайно сложной техникой их дела: типографию или лабораторию трудно было замаскировать иногда даже от очень неопытного глаза. Это было бы во сто раз легче, будь они окру­жены сочувствующей им массой: но этого как раз не было. Пер­вый дворник, первая горничная, заметив что-то «подозрительное», спешили поделиться своими догадками с участком. Но без техни­ки нельзя себе представить террористической организации, — в технике была вся ее сила, и, благодаря прогрессу этой техники, очень большая сила могла быть сосредоточена в руках очень не­многих людей. Принято говорить о влиянии русско-турецкой вой­ны 1877—1878 годов на общественное движение конца 70-х го­дов. Влияние это обычно представляют себе так: война, с ее ко­лоссальными стратегическими ошибками и сопровождавшим ее дипломатическим позором Берлинского конгресса, обнаружила всю неспособность правительства и тем страшно обострила недо­вольство общества этим правительством. Но мы сейчас только видели, какой невысокой температуры достигало общественное оживление внереволюционных кругов. Не будем спорить — вой­на действительно подняла общественную температуру на два-три градуса: историческое значение этой оттепели было ничтожно — «общество» все же ничем себя не ознаменовало, кроме робких попыток «содействовать» и «примирить». Несколько больше, может быть, было моральное влияние войны на самих революционеров истинно пошехонская неуклюжесть и трусость, обнару­женные правящими сферами на полях Плевны и в Берлине, силь­но обнадеживали насчет успеха новой тактики1. Но несомненно громадное влияние на эту тактику технического опыта войны. Новые взрывчатые вещества — динамит, пироксилин — впервые были в широком масштабе использованы в этой войне, и сторон­ники партизанской тактики не могли без восторга видеть, как ма­ленькая лодочка при помощи динамитной мины пускает на дно гордый броненосец, с его сложным механизмом, сотнями людей и огромной артиллерией. Вот что рассказывает автор уже цити­рованных нами воспоминаний об А. И. Желябове: «Желябов завел обширные знакомства с профессорами Артиллерийской ака­демии, разными техниками, офицерами разных специальностей. В Одессе, на рейде, в то время стояли всегда военные суда, мино­носки и проч. Он видел действие мин и торпед на воде, присут­ствовал при разных опытах со взрывчатыми веществами. Эти же офицеры давали ему уроки. Оплачивались они дорого, очень до­рого, что-то вроде 25 рублей за час. Вообще Желябов подготов­лял себя чуть-что не к службе монтера. Он входил во все детали и как-то по неосторожности на каком-то опыте был ранен. Его очень полюбили, но как-то побаивались, он слыл здесь за «нигилиста», хотя специальных черт этого тургеневского типа у него не было. Покойный лейтенант Рождественский (не надо смешивать с цу­симским «героем» Рождественским) раза два брал его на свой ми­ноносец, на котором делал разные экскурсии по Черному морю. А другой офицер П. постоянно говорил на артиллерийские темы. В гавани почти ежедневно матросы занимались рыболовством, что служило хорошим подспорьем к матросскому пайку. Обыкновен­но на паровом катере они ездили верст за 10—12 от города к Боль­шому Фонтану и, заметя стаю рыб, бросали в нее шашкой пиро­ксилина на проволоке, замыкая в то жб время ток. Взрыв, и масса оглушенной рыбы всплывала на поверхность. Эффект каждый раз превосходил ожидания Андрея Ивановича. У него раздувались ноз­дри, глаза готовы были выскочить из орбит, весь он дрожал от удовольствия»2. У Желябова, вероятно, еще сильнее загорелись глаза в ту минуту, когда он узнал, что это могучее орудие борь­бы, динамит, можно приготовлять дома, кустарными средствами. Весь «центральный террор» держался на динамите3, и под конецнародовольческая техника обогнала даже западноевропейскую: бомбы, приготовленные для 1 марта Кибальчичем, были настоя­щим «новым словом» в этой области. С другой стороны, именно здесь же выразилась вся беспомощность полиции: когда полицей­ские при обыске впервые нашли динамит, они стали его пробо­вать на язык и сначала успокоились, увидав, что это «что-то слад­кое». Только потом, когда язык у одного из них стало щипать, они усумнились в невинности найденного продукта…

При отсутствии буфера — каким могла бы явиться либераль­ная буржуазия, если бы она существовала у нас в сколько-ни­будь значительных размерах и в сколько-нибудь организованном виде — реакция правительства на действия революционеров могла носить только полицейский, а не политический характер. Политика предполагает компромиссы — с либеральной бур­жуазией они могли быть, с террористами их быть не могло. Сами народовольцы прекрасно это понимали, и горьким укором зву­чали их слова, обращенные к «земским людям»: «Нам ли одним предстоит вынести на своих плечах историческую задачу пережи­ваемой родною страною минуты? Так пусть же помнят земские люди, что в наших руках есть только одно средство — террор. Не с легким сердцем мы к нему прибегаем, нас вынуждают к тому сила обстоятельств и бессилие людей. Будет еще кровь; будем мы казнить, будут нас казнить. Ответственность за эту кровь падает не только на обезумевшее правительство, а и на тех, кто, созна­вая неотложную потребность родины (как сознают ее либераль­ные земские люди) и имея в руках другие, мирные и легальные, средства борьбы, прячутся по норам, как только на них прикрик­нут: молчать! руки по швам»!. «Сила обстоятельств и бессилие людей» были причиной того, что правительство Александра II всегда видело в террористах лишь нечто в роде бандитской шайки особого типа, с которой нечего разговаривать, которую можно только истребить и по отношению к которой «общество» играло роль попустителя. Ибо, ведь в самом деле: это «общество» столь многократно заявляло, что оно «гнушается крамолой»: чего же оно с нею не борется? Сначала, после первых террористических выступлений, это содействие «общества» полиции в борьбе с тер­рором подразумевалось само собою: на этой мысли построено знаменитое «Правительственное сообщение» от 20 августа 1878 года (две недели спустя после убийства Мезенцева). «Правитель­ство должно себе найти опору в самом обществе, — уверенно го­ворилось здесь, — и потому считает необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушно­го содействия ему в усилии вырвать с корнем зло, опирающееся на учение, навязываемое народу при помощи самых превратных понятий и самых ужасных преступлений. Русский народ и его луч­шие представители должны на деле доказать, что в среде их нет места подобным преступлениям…». «Общество» и тут осталось совершенно пассивно: воззвания правительства и воззвания рево­люционеров действовали на него одинаково слабо. Террористи­ческие покушения повторялись и после покушения Соловьева; объявив наспех пол-России на военном положении (были назна­чены временные генерал-губернаторы в Петербурге, Харькове и Одессе, с предоставлением им прав главнокомандующих армией в военное время; те же права получили и постоянные ген.-губер-наторы Москвы, Киева и Варшавы), Александр II образовал, под председательством Валуева, Особое совещание, которое попыта­лось детализировать вопрос об «обществе» и расследовать, какие же, собственно, в последнем имеются «разумные и охранитель­ные силы»? Это валуевское совещание имеет очень большое ис­торическое значение: оно дало лейтмотив всей будущей полити­ке Александра II и Александра III. Оно проектировало, рядом с некоторым облегчением повинностей, лежащих на общественных низах — в особенности на крестьянстве — и некоторыми льгота­ми для общественных групп, опальных только по старой памяти, а к тому времени уже совершенно невинных (раскольники и по­ляки), ряд репрессивных мер по адресу нового суда и печати. Фе­одальная реакция поднимала свою голову, — сама еще не зная, что история идет ей навстречу: основной вывод совещания — до­казать частному потомственному землевладению ободри­тельное со стороны правительства внимание»— мог бы стать девизом всей истории 80-х годов. Феодальная камарилья начина­ла понимать, что, чем дразнить среднее дворянство разными мел­кими «шиканами», практичнее будет завербовать его к себе на службу: и экономика, когда-то сталкивавшая эти две группы, круп­ное и среднее землевладение, лоб со лбом, работала теперь на пользу феодальной камарильи. Террора, конечно, и валуевское совещание не остановило, но назначенный после нового удара террористов (взрыв Зимнего дворца 5 февраля 1880 года) факти­чески диктатором России Лорис-Меликов, в сущности, пошел дальше по той же дороге. Начальник «Верховной распорядитель­ной комиссии по охранению государственного порядка и обще­ственного спокойствия» был бы человеком чрезвычайно подхо­дящим для организации буржуазной оппозиции против револю­ционеров, если бы такая буржуазная оппозиция у нас тогда существовала. Можно сказать, что в известном смысле он, со своей точки зрения, вполне разделял иллюзию народовольцев — будто на «общество» можно опереться. Само собою разумеется, что использовать это «общество» он надеялся в целях истребления «крамолы»: народовольцы пытались растолковать это «обще­ству» с первых же дней «диктатуры сердца». Назначение дикта­тором Лориса наши газеты, приветствовали, как начало либе­ральной эры, — писала «Народная воля». — Ждали от него чуть не Земского собора. Оказалось, что ничего этого не будет. «Не толкуйте, пожалуйста, о свободе и конституции, — сказал Ло-рис Суворину, — я не призван дать ничего подобного, и вы меня ставите только в ложное положение». Теперь политика Лори­са определилась, он просто — «просвещенный деспот». Как человек неглупый, он понимает, что бессмысленно губить лю­дей зря, по-потребенски и чертковски1, что гораздо выгоднее не мешать жить разным раскаявшимся насекомым… Вместе с тем Лорис понимает, что у него не отвалится язык от лишней либе­ральной фразы. Ну, а затем — человек действительно порядоч­ный, мысль действительно независимая, — трепещи! Просвет­ленный деспот — это лучшая характеристика, какую можно дать Лорис-Меликову. «Деспотом» он был ровно в такой мере, в ка­кой мог им быть старый кавказский генерал: не говоря уже о том, что он первый познакомил «общество» с применением полевого суда к политическим делам (покушавшийся на него Млодецкий был казнен в 24 часа), в дни «диктатуры сердца» вешали за одну найденную террористическую прокламацию. Но этому деспотиз­му не чужд был оттенок, который можно назвать «милютинским», в память Николая Милютина, — оттенок, выражавшийся в стрем­лении демократизировать по-своему феодальный режим, сделав его опорой общественные низы. Этот оттенок нашел себе выра­жение не столько в фантастической «конституции» Лорис-Мели-кова, сколько в программе сенаторских ревизий, которые он ис­хлопотал с первых же месяцев своей диктатуры. «Назначение ревизий не может, по моему убеждению, не произвести весьма успокоительного впечатления на общество, как новое доказатель­ство высочайшего Вашего Величества попечения о благе народ­ном», — писал он в докладе Александру II по этому поводу. «Ус­покоение» и тут было главным, — но его предполагалось поста­вить прочно и на широком базисе. Ревизующие сенаторы должны были собрать данные и по вопросу об отмене подушной подати, и по вопросу об обязательном выкупе бывшими крепостными крес­тьянами их наделов, и по вопросу о возможности фабричного за­конодательства («выяснить, насколько необходимы законы, опре­деляющие возраст рабочих и продолжительность дневной и ноч­ной работы»), и по поводу расширения прав земства и т. д. Для «раскаявшихся» специально была выдвинута приманка в виде об­легчения положения административно-ссыльных и пересмотра са­мого закона об административной ссылке, — но не уничтожения ее вовсе, однако. То, что эту программу, согласно с администра­тивной традицией, держали в тайне, только усиливало ее эффект: «общество» присочиняло к ней все, о чем оно мечтало — и досо­чинялось до «конституции Лорис-Меликова». А конституция вся состояла, как известно, в проекте — пригласить к участию в окон­чательной разработке материала, собранного сенаторскими реви­зиями, выборных от губернских земств, т. е. представителей крупных и средних помещиков, с совещательным голосом, разу­меется. Причем участие их в дальнейшем законодательстве от­нюдь не предполагалось само собою, — так что знакомый нам валуевский проект 60-х годов был, несомненно, левее. Оттого, может быть, Александр II, отвергший еще раз валуевский проект (он вновь всплывал в конце 70-х годов), и утвердил, хотя не без колебаний, доклад Лорис-Меликова.

На революцию велась, таким образом, правильная осада: терро­ристов надеялись отрезать от всех общественных слоев, где они могли рассчитывать на какое-нибудь сочувствие. Была не забыта при этом и учащаяся молодежь: уволили крайне непопулярного творца «классической» системы гр. Толстого, и назначили на его тесто министром народного просвещения «либерала» Сабурова. А когда «высшая полиция» даст свои плоды — и революционная кучка окажется изолированной, полиция обыкновенная, тем вре­менем организовывавшаяся и натаскивавшаяся, должна была по­кончить с нею несколькими ударами. К несчастью для «диктатуры сердца», всякая правильная осада требовала много времени. Низ­шая, чернорабочая, полиция далеко не была вся готова, когда Ис­полнительный комитет, напрягши последние силы1, со своей сторо­ны нанес решительный удар. Что поражает в трагедии 1 марта — если позабыть на минуту трагическую сторону этого события и того, что за ним последовало, — это прежде всего полная беспо­мощность тех, кто должен был охранять особу Александра II. По­лиции было отлично известно, что готовится покушение при помо­щи бомб. Три человека, держа в руках бомбы такого размера, что спрятать их в карман было нельзя, более часу ходили взад и вперед по дороге, по которой должен был проехать император. Некото­рые из них — например, Рысаков, — наверное, имели вид очень взволнованный; но вид этих взволнованных молодых людей, с ка­кими-то таинственными свертками расхаживавших по такому мес­ту, не обратил на себя внимания ни одного полицейского. Когда взорвалась первая бомба, не тронувшая Александра Николаевича, его конвой, его специальная охрана, скакавшая за ним в санях, не приняла самой элементарной меры предосторожности — не оце­пила места взрыва, что и дало возможность Гриневицкому вместе с толпою подойти вплотную к императору и бросить вторую бомбу, уже смертельную для обоих — и для того, кто бросил, и для того, в кого бросили. 1 марта было крушением не политики, а полиции Лорис-Меликова; но так как его политика была лишь полицейским средством, то катастрофа в этой низменной области разрушила весь карточный домик лорис-меликовской «конституции». Александр III, как увидим дальше, осуществил большую часть реформ, наме­чавшихся «диктатором сердца», — но он осуществил их обычным бюрократическим путем, не прибегая к фиктивному содействию «об­щества». И если эти реформы не сняли с царствования Александра Александровича эпитета «реакционного», то виною тут было не падение Лорис-Меликова, а некоторые специфические условия, к рассмотрению которых и приходится теперь перейти.

Оцените статью!


: 4 комментария
  1. svstar1989

    На самом деле, долгое время такие организации недооценивались властями. Как показало время, зря, ведь они смогли нанести большой урон руководящим верхам. Ну, а к чему это привело в итоге, все прекрасно знают.

  2. Ирина

    Безусловно, побуждения народовольцев были самые лучшие: они хотели уничтожить гнет, улучшить положение простых людей: крестьян, ремесленников. Но посмотрите, во что это вылилось: убийства, причем жестокие. Вот что бывает, когда власть игнорирует все, что происходит с собственным народом.

  3. Вера

    Это еще раз говорит том, что народ может свергнуть любую власть. Не стоит недооценивать простых людей, ведь собравшись в одну организацию они способны нанести урон любому руководителю. Все велось к простым истинам ценить и уважать простой народ, а закончилось все тем чем закончилось.

    1. Банзай

      Может, конечно… Однако для этого нужно три условия: деньги, деньги и деньги. Имея в руках такие «козыри», можно свергнуть что угодно и когда угодно. Дело государства: выявить и устранить источник финансирования и отправить переносчиков революционных идей строить какой — нибудь канал в северных широтах.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *